Неточные совпадения
Хотя мы знаем, что Евгений
Издавна чтенье разлюбил,
Однако ж несколько творений
Он из опалы исключил:
Певца Гяура и Жуана
Да с ним еще два-три романа,
В которых отразился век
И современный человек
Изображен довольно верно
С его безнравственной душой,
Себялюбивой и
сухой,
Мечтанью преданной безмерно,
С его озлобленным умом,
Кипящим в действии пустом.
Каким-то куском мозга Клим Иванович понимал комическую парадоксальность таких мыслей, но не мешал им, и они тлели в нем, как тлеет
трут или
сухие гнилушки, вызывая в памяти картины ограбления хлебного магазина, подъем колокола и множество подобных, вплоть до бородатых, зубастых на станции Новгород, вплоть до этой вот возни сотен солдат среди древесных, наскоро срубленных пней и затоптанного валежника.
Самгин прошел в комнату побольше, обставленную жесткой мебелью, с большим обеденным столом посредине, на столе кипел самовар. У буфета хлопотала маленькая
сухая старушка в черном платье, в шелковой головке, вытаскивала из буфета бутылки. Стол и комнату освещали с потолка
три голубых розетки.
Но лето, лето особенно упоительно в том краю. Там надо искать свежего,
сухого воздуха, напоенного — не лимоном и не лавром, а просто запахом полыни, сосны и черемухи; там искать ясных дней, слегка жгучих, но не палящих лучей солнца и почти в течение
трех месяцев безоблачного неба.
П. А. Тихменев, взявшийся заведовать и на
суше нашим хозяйством, то и дело ходит в пакгауз и всякий раз воротится то с окороком, то с сыром, поминутно просит денег и рассказывает каждый день раза
три, что мы будем есть, и даже — чего не будем. «Нет, уж курочки и в глаза не увидите, — говорит он со вздохом, — котлет и рису, как бывало на фрегате, тоже не будет. Ах, вот забыл: нет ли чего сладкого в здешних пакгаузах? Сбегаю поскорей; черносливу или изюму: компот можно есть». Схватит фуражку и побежит опять.
Мудрено ли, что при таких понятиях я уехал от вас с
сухими глазами, чему немало способствовало еще и то, что, уезжая надолго и далеко, покидаешь кучу надоевших до крайности лиц, занятий, стен и едешь, как я ехал, в новые, чудесные миры, в существование которых плохо верится, хотя штурман по пальцам рассчитывает, когда должны прийти в Индию, когда в Китай, и уверяет, что он был везде по
три раза.
Последний воротился тогда в Иркутск
сухим путем (и я примкнул к его свите), а пароход и при нем баржу, открытую большую лодку, где находились не умещавшиеся на пароходе люди и провизия, предоставил адмиралу. Предполагалось употребить на это путешествие до Шилки и Аргуни, к месту слияния их, в местечко Усть-Стрелку, месяца полтора, и провизии взято было на два месяца, а плавание продолжалось около
трех месяцев.
Но как на мое покойное и
сухое место давно уж было
три или четыре кандидата, то я и хотел досидеть тут до ночи; но не удалось.
Ляховский молча посмотрел на Привалова через очки,
потер себе лоб и нетерпеливо забарабанил
сухими пальцами по ручке кресла.
Он спешил, шагал и, только придя в
Сухой Поселок, догадался, что прошли они не версту и не полторы, а наверное
три; это его раздосадовало, но он стерпел.
На другой день мы продолжали наш путь вниз по долине реки Такемы и в
три с половиной дня дошли до моря уже без всяких приключений. Это было 22 сентября. С каким удовольствием я растянулся на чистой циновке в фанзе у тазов! Гостеприимные удэгейцы окружили нас всяческим вниманием: одни принесли мясо, другие — чай, третьи —
сухую рыбу. Я вымылся, надел чистое белье и занялся работой.
Чего тут только не было: порожний мешок из-под муки, 2 старенькие рубашки, свиток тонких ремней, пучок веревок, старые унты, гильзы от ружья, пороховница, свинец, коробочка с капсулями, полотнище палатки, козья шкура, кусок кирпичного чая вместе с листовым табаком, банка из-под консервов, шило, маленький топор, жестяная коробочка, спички, кремень, огниво,
трут, смолье для растопок, береста, еще какая-то баночка, кружка, маленький котелок, туземный кривой ножик, жильные нитки, 2 иголки, пустая катушка, какая-то
сухая трава, кабанья желчь, зубы и когти медведя, копытца кабарги и рысьи кости, нанизанные на веревочку 2 медные пуговицы и множество разного хлама.
Мастер, стоя пред широкой низенькой печью, со вмазанными в нее
тремя котлами, помешивал в них длинной черной мешалкой и, вынимая ее, смотрел, как стекают с конца цветные капли. Жарко горел огонь, отражаясь на подоле кожаного передника, пестрого, как риза попа. Шипела в котлах окрашенная вода, едкий пар густым облаком тянулся к двери, по двору носился
сухой поземок.
Старики Жакомини шли на Сахалин
сухим путем, через Сибирь, а сын морем, и сын прибыл на место
тремя годами раньше.
Рябчики в начале мая садятся на гнезда, которые вьют весьма незатейливо, всегда в лесу на голой земле, из
сухой травы, древесных листьев и даже мелких тоненьких прутиков; тока у них бывают в марте; самка кладет от десяти до пятнадцати яиц; она сидит на них одна, без участия самца, в продолжение
трех недель; молодые очень скоро начинают бегать; до совершенного их возраста матка держится с ними предпочтительно в частом и даже мелком лесу, по оврагам, около лесных речек и ручьев.
Года
три с небольшим ходила Агафья за Лизой; девица Моро ее сменила; но легкомысленная француженка с своими
сухими ухватками да восклицанием: «Tout çа c’eat des bêtises» — не могла вытеснить из сердца Лизы ее любимую няню: посеянные семена пустили слишком глубокие корни.
Через два или
три часа привезли вещи Лизы, и еще через час она перешла в свою новую комнату, где все было установлено в порядке и в печке весело потрескивали
сухие еловые дрова.
Мать старалась меня уверить, что Чурасово гораздо лучше Багрова, что там
сухой и здоровый воздух, что хотя нет гнилого пруда, но зато множество чудесных родников, которые бьют из горы и бегут по камешкам; что в Чурасове такой сад, что его в
три дня не исходишь, что в нем несколько тысяч яблонь, покрытых спелыми румяными яблоками; что какие там оранжереи, персики, груши, какое множество цветов, от которых прекрасно пахнет, и что, наконец, там есть еще много книг, которых я не читал.
Люди принялись разводить огонь: один принес
сухую жердь от околицы, изрубил ее на поленья, настрогал стружек и наколол лучины для подтопки, другой притащил целый ворох хворосту с речки, а третий, именно повар Макей, достал кремень и огниво, вырубил огня на большой кусок
труту, завернул его в
сухую куделю (ее возили нарочно с собой для таких случаев), взял в руку и начал проворно махать взад и вперед, вниз и вверх и махал до тех пор, пока куделя вспыхнула; тогда подложили огонь под готовый костер дров со стружками и лучиной — и пламя запылало.
На другом столе, покрытом другого рода, но не менее богатой скатертью, стояли на тарелках конфеты, очень хорошие, варенья киевские, жидкие и
сухие, мармелад, пастила, желе, французские варенья, апельсины, яблоки и
трех или четырех сортов орехи, — одним словом, целая фруктовая лавка.
— Как там один мастер возьмет кусок массы, бросит ее в машину, повернет раз, два,
три, — смотришь, выйдет конус, овал или полукруг; потом передает другому, тот
сушит на огне, третий золотит, четвертый расписывает, и выйдет чашка, или ваза, или блюдечко.
Их было
три: золотисто-рыжая чистокровная кобыла с
сухой, оскалистой мордой, черными глазами навыкате, с оленьими ногами, немного поджарая, но красивая и горячая как огонь — для Марьи Николаевны; могучий, широкий, несколько тяжелый конь, вороной, без отмет — для Санина; третья лошадь назначалась груму.
Из Нижнего я выехал в первой половине июня на старом самолетском пароходе «Гоголь», где самое лучшее было — это жизнерадостный капитан парохода, старый волгарь Кутузов, знавший каждый кусок Волги и под водой и на
суше как свою ладонь. Пассажиров во всех
трех классах было масса. Многие из них ехали с выставки, но все, и бывшие, и не бывшие на выставке, ругались и критиковали. Лейтмотив был у всех...
И он щеголевато отплевался в сторону
сухим плевком. Видна была надменность, решимость и некоторое весьма опасное напускное спокойное резонерство до первого взрыва. Но Петру Степановичу уже некогда было замечать опасности, да и не сходилось с его взглядом на вещи. Происшествия и неудачи дня совсем его закружили… Липутин с любопытством выглядывал вниз, с
трех ступеней, из темной каморки.
Он жадно наклонился к ней, но вода была соленая… Это уже было взморье, — два-три паруса виднелись между берегом и островом. А там, где остров кончался, — над линией воды тянулся чуть видный дымок парохода. Матвей упал на землю, на береговом откосе, на самом краю американской земли, и жадными, воспаленными,
сухими глазами смотрел туда, где за морем осталась вся его жизнь. А дымок парохода тихонько таял, таял и, наконец, исчез…
Потом хлопнула калитка, и — раз, два,
три — всё тише с каждым разом застучали по
сухой земле твёрдые тяжёлые шаги.
«К чему клонит?» — соображал Матвей Савельев, глядя, как человек этот, зажав в колени свои
сухие руки,
трёт их, двигая ногами и покачиваясь на стуле.
Собака взглянула на него здоровым глазом, показала ещё раз медный и, повернувшись спиной к нему, растянулась, зевнув с воем. На площадь из улицы, точно волки из леса на поляну, гуськом вышли
три мужика; лохматые, жалкие, они остановились на припёке, бессильно качая руками, тихо поговорили о чём-то и медленно, развинченной походкой, всё так же гуськом пошли к ограде, а из-под растрёпанных лаптей поднималась
сухая горячая пыль. Где-то болезненно заплакал ребёнок, хлопнула калитка и злой голос глухо крикнул...
На одном столе стоял круглый, китайского фарфора, конфетный прибор, на круглом же железном подносе, раззолоченном и раскрашенном яркими цветами; прибор состоял из каких-то продолговатых ящичков с крышками, плотно вставляющихся в фарфоровые же перегородки; в каждом ящичке было варенье: малиновое, клубничное, вишневое, смородинное
трех сортов и костяничное, а в середине прибора, в круглом, как бы небольшом соуснике, помещался
сухой розовый цвет.
Верстах в
трех от станицы, со всех сторон открылась степь, и ничего не было видно, кроме однообразной, печальной,
сухой равнины, с испещренным следами скотины песком, с поблекшею кое-где травой, с низкими камышами в лощинах, с редкими чуть проторенными дорожками и с ногайскими кочевьями, далеко — далеко видневшимися на горизонте.
Басов. Варя! Какой клев! Изумительно! Доктор, при всей его неспособности, и то — сразу — бац! Вот какого окуня!.. Дядя —
трех… (Оглядывается.) Ты знаешь, сейчас иду сюда, и вдруг — представь себе! Там, около беседки, у
сухой сосны, Влас на коленях перед Марьей Львовной! И целует руки!.. Каково? Голубчик мой, скажи ты ему — ведь он же мальчишка! Ведь она ему в матери годится!
Оно особенно выгодно и приятно потому, что в это время другими способами уженья трудно добывать хорошую рыбу; оно производится следующим образом: в маленькую рыбачью лодку садятся двое; плывя по течению реки, один тихо правит веслом, держа лодку в расстоянии двух-трех сажен от берега, другой беспрестанно закидывает и вынимает наплавную удочку с длинной лесой, насаженную червяком, кобылкой (если они еще не пропали) или мелкой рыбкой; крючок бросается к берегу, к траве, под кусты и наклонившиеся деревья, где вода тиха и засорена падающими
сухими листьями: к ним обыкновенно поднимается всякая рыба, иногда довольно крупная, и хватает насадку на ходу.
Сделанные таким образом лесы, по окончании каждого уженья и в продолжение зимы сохраняемые в
сухом месте, если не будут изорваны насильственно, могут служить года
три и более, хотя бы весною, летом и осенью удили на них каждый день.
Что же я увидел? на отмели, острым углом вдавшейся в берег, не глубже двух вершков, большая стая порядочных окуней ловила мелкую рыбу, которая от неизбежной погибели выскакивала даже на
сухой берег; окуни так жадно преследовали свою добычу, что сами попадались на такую мель, с которой уже прыжками добирались до воды поглубже: я даже поймал
трех из них руками.
Старуха поднялась и стала рукавом утирать
сухие глаза. Давыдка последовал ее примеру и,
потерев глаза пухлым кулаком, в том же терпеливо-покорном положении продолжал стоять и слушать, чтò говорила Арина.
Так и сделали, а потом Катарина и эта
сухая ведьма Лючия, крикунья, чей голос слышно на
три мили, — принялись за бедного Джузеппе: призвали и давай щипать его душу, как старую тряпку...
Илья слушал её тонкий,
сухой голос и крепко
тёр себе лоб. Несколько раз в течение её речи он поглядывал в угол, где блестела золочёная риза иконы с венчальными свечами по бокам её. Он не удивлялся, но ему было как-то неловко, даже боязно. Это предложение, осуществляя его давнюю мечту, ошеломило его, обрадовало. Растерянно улыбаясь, он смотрел на маленькую женщину и думал...
— А я однажды был свидетелем по одному делу, — заговорил Травкин своим шумящим,
сухим голосом, — а по другому делу судился человек, который совершил двадцать
три кражи! Недурно?
Поляна в лесу. Налево небольшой плетеный сарай для сена, у сарая, со стороны, обращенной к зрителям, положена доска на двух обрубках в виде скамьи; на правой стороне два или
три пня и срубленное
сухое дерево, в глубине сплошь деревья, за ними видна дорога, за дорогой поля и вдали деревня. Вечерняя заря.
Была уже совсем поздняя ночь. Луна светила во все окна, и Анне Михайловне не хотелось остаться ни в одной из
трех комнат. Тут она лелеяла красавицу Дору и завивала ее локоны; тут он, со слезами в голосе, рассказывал ей о своей тоске, о
сухом одиночестве; а тут… Сколько над собою выказано силы, сколько уважения к ней? Сколько времени чистый поток этой любви не мутился страстью, и… и зачем это он не мутился? Зачем он не замутился… И какой он… странный человек, право!..
Не смеяться над этими рассказами точно было невозможно, и Дора не находила ничего ужасного в том, что Илья Макарович, например, являлся домой с каким-нибудь трехрублевым полированным столиком; два или
три дня он обдувал, обтирал этот столик, не позволял к нему ни притрагиваться, ни положить на него что-нибудь — и вдруг этот же самый столик попадал в немилость: Илья Макарович вытаскивал его в переднюю, ставил на нем
сушить свои калоши или начинал стругать на нем разные палки и палочки.
На самом краю сего оврага снова начинается едва приметная дорожка, будто выходящая из земли; она ведет между кустов вдоль по берегу рытвины и наконец, сделав еще несколько извилин, исчезает в глубокой яме, как уж в своей норе; но тут открывается маленькая поляна, уставленная несколькими высокими дубами; посередине в возвышаются
три кургана, образующие правильный треугольник; покрытые дерном и
сухими листьями они похожи с первого взгляда на могилы каких-нибудь древних татарских князей или наездников, но, взойдя в середину между них, мнение наблюдателя переменяется при виде отверстий, ведущих под каждый курган, который служит как бы сводом для темной подземной галлереи; отверстия так малы, что едва на коленах может вползти человек, ко когда сделаешь так несколько шагов, то пещера начинает расширяться всё более и более, и наконец
три человека могут идти рядом без труда, не задевая почти локтем до стены; все
три хода ведут, по-видимому, в разные стороны, сначала довольно круто спускаясь вниз, потом по горизонтальной линии, но галлерея, обращенная к оврагу, имеет особенное устройство: несколько сажен она идет отлогим скатом, потом вдруг поворачивает направо, и горе любопытному, который неосторожно пустится по этому новому направлению; она оканчивается обрывом или, лучше сказать, поворачивает вертикально вниз: должно надеяться на твердость ног своих, чтоб спрыгнуть туда; как ни говори, две сажени не шутка; но тут оканчиваются все искусственные препятствия; она идет назад, параллельно верхней своей части, и в одной с нею вертикальной плоскости, потом склоняется налево и впадает в широкую круглую залу, куда также примыкают две другие; эта зала устлана камнями, имеет в стенах своих четыре впадины в виде нишей (niches); посередине один четвероугольный столб поддерживает глиняный свод ее, довольно искусно образованный; возле столба заметна яма, быть может, служившая некогда вместо печи несчастным изгнанникам, которых судьба заставляла скрываться в сих подземных переходах; среди глубокого безмолвия этой залы слышно иногда журчание воды: то светлый, холодный, но маленький ключ, который, выходя из отверстия, сделанного, вероятно, с намерением, в стене, пробирается вдоль по ней и наконец, скрываясь в другом отверстии, обложенном камнями, исчезает; немолчный ропот беспокойных струй оживляет это мрачное жилище ночи...
Несколько времени они шли, прилежно разбирая следы, местами засыпанные свежими листьями и забросанные
сухим валежником; наконец, после долгих и утомительных разысканий, они выбрались на небольшую поляну, на которой между несколькими деревами возвышались
три нам уже знакомые кургана…
Рано проснешься поутру, оденешься задолго до света и с тревожным нетерпением Дожидаешься зари; наконец, пойдешь и к каждой поставушке подходишь с сильным биением сердца, издали стараясь рассмотреть, не спущен ли самострел, не уронена ли плашка, не запуталось ли что-нибудь в сильях, и когда в самом деле попалась добыча, то с какой, бывало, радостью и торжеством возвращаешься домой, снимаешь шкурку, распяливаешь и
сушишь ее у печки и потом повесишь на стену у своей кровати, около которой в продолжение зимы набиралось и красовалось иногда десятка
три разных шкурок.
— Видите вы эту толстую баронессу? — вскричала она. — Это баронесса Вурмергельм. Она только
три дня как приехала. Видите ее мужа: длинный,
сухой прусак, с палкой в руке. Помните, как он третьего дня нас оглядывал? ступайте сейчас, подойдите к баронессе, снимите шляпу и скажите ей что-нибудь по-французски.
— Вот, бабушка, — так начал мужик, — было времечко, живал ведь и я не хуже других: в амбаре-то, бывало, всего насторожено вволюшку; хлеб-то, бабушка, родился сам-шост да сам-сём,
три коровы стояли в клети, две лошади, — продавал почитай что кажинную зиму мало что на шестьдесят рублев одной ржицы да гороху рублев на десять, а теперь до того дошел, что радешенек, радешенек, коли
сухого хлебушка поснедаешь… тем только и пробавляешься, когда вот покойник какой на селе, так позовут псалтырь почитать над ним… все гривенку-другую дадут люди…
Он бродил долго сначала в дубовой бочке на хмеле и на дрожжах, с изюмом, коньяком и каким-то ликером, потом отстаивался
три года в бутылках и теперь был крепок, играл, как шампанское, и весело и холодно
сушил во рту, немного пьянил и в то же время освежал.
Иногда я ходил за
три версты на речку, мыл там в укромном местечке свое белье и
сушил его на ветках прибрежных ветл.
В конторе тюрьмы я увидел знакомое лицо «его благородия» тюремного смотрителя, жестокости которого я описал в своем очерке. Он тоже сразу узнал меня, и на его
сухом, еще не старом, но несколько мрачном лице с деревянно-неподвижными чертами промелькнуло загадочное выражение. Полицмейстер распорядился, чтобы у меня не отнимали моих вещей и оставили в собственном платье, шепнув еще два-три слова смотрителю, лицо которого при этом оставалось все так же неподвижно, а затем приветливо кивнул мне головой и уехал.
Мужики неподвижны, точно комья земли; головы подняты кверху, невесёлые глаза смотрят в лицо Егора, молча двигаются
сухие губы, как бы творя неслышно молитву, иные сжались, обняв ноги руками и выгнув спины, человека два-три устало раскинулись на дне иссохшего ручья и смотрят в небо, слушая Егорову речь. Неподвижность и молчание связывают человечьи тела в одну силу с немою землею, в одну груду родящего жизнь вещества.